234 Views

«Точка Зрения» публикует главы из «Грузинского блокнота» Татьяны Вольтской — «опыта изгнания из России и узнавания Грузии».

Другие

У кромки прибоя стоят, держась за руки, парень и девушка. В левое бедро девушки вцепился огромный синий осьминог, два щупальца уходят под купальник и выныривают из-под лямки на правом плече. Бывают, конечно, татуировки и пострашнее, но все-таки, будь я парнем, не знаю, захотелось бы мне, обнимая подругу, делить ее с осьминогом.

На пляж приходят женщина с дочкой лет 12 и старенькой бабушкой. Женщина и девочка в купальниках, бабушка в черных рейтузах и кедах, плотной клетчатой рубашке навыпуск и двух платках, которые она все время придерживает рукой – они не завязаны, просто накинуты на голову. Все трое быстро переговариваются по-грузински. Женщина с девочкой сидят на подстилке, бабушка, немного постояв, усаживается рядом. Хотя беззубый рот провалился, видно, какая она была красивая – правильные черты, тонкий орлиный нос, кроткие глаза под плавными черными бровями. И волосы, вьющиеся и еще не седые – видны из-под бесформенных платков, кучей лежащих на голове. Она опускает вниз длинные черные носки и поднимает рейтузы, обнажая бледные голени с черными узлами вздувшихся вен. Погрев ноги на солнце, возвращает носки и рейтузы на место и ложится на бок, подтянув колени к животу.

Мама с двумя мальчиками – лет 6 и 9 устраивается поближе к воде, ложится на синее полотенце, не спуская глаз с сыновей, играющих в бурной воде. Они разговаривают по-русски, хотя и с легким грузинским акцентом. Младший мальчик приносит из моря мокрые камни и вываливает их на чистое сухое полотенце, я так и жду окрика – ну, куда кладешь, у тебя глаза есть, чем вытираться будешь? Ни звука. Мальчик приносит вторую порцию камней, потом мама выдает им по большой темной сливе, они сидят и едят, глядя на волны, потом снова играют в воде. Старший замерз, и, прежде чем дать ему полотенце, мама снимает с него камни и складывает кучкой. Приходит младший – где мои камни? – Вот они. Он удовлетворенно переносит их в другое место. Все спокойны, мама не злится, что полотенце намочено, ребенок не возмущается, что пренебрегли его сокровищем, а у меня в голове проносится не обязательный, но вероятный русский вариант мизансцены – мама возмущена, потому что заранее знает, что ребенок все делает не так, ребенок скандалит, потому что тоже заранее знает: его игру – камни, палки, ржавые гвозди, найденные на дороге – не ставят ни в грош и изгоняют под любым предлогом. И он всегда готов к обороне своих границ, и мама готова, и это, прямо с младенчества – гражданская война. В Грузии я этой войны не вижу – и не устаю удивляться и радоваться. И со сжавшимся сердцем думать – мы совсем другие.

Ворзель

Нежная флейта древесной лягушки, звучавшая возле нашего дома по ночам, умолкла – прошло ее время. Но обычные лягушки еще вовсю поют в пруду, который надо обогнуть перед тем, как попасть на море или на дорогу, идущую вдоль берега. Каждый раз, проходя вечером мимо пруда, я удовлетворенно улыбаюсь, вот они, голубушки, на месте, репетиция продолжается, любовный пыл не угас.

Лягушка – мой любимый зверь. Счастье лицезреть своих красавиц в неограниченном количестве привалило мне только однажды – в Ворзеле, куда меня, пятилетнюю, привезли на лето после семейной трагедии: в ноябре умер мой папа, а через неделю – дедушка. Мне об этом не сказали, но я притихла, погрустнела, затянула долгие заунывные песни собственного сочинения. На лето было решено отправить меня к киевской родне, в Ворзель. Там был большой деревянный дом и тенистый сад, казавшийся бесконечным. В доме жили дядя Витя, брат моей бабушки Нади, и его жена тетя Таня, у которой голос был резким, скрипучим и каким-то механическим. В саду обитали жабы и лягушки, и скоро все вокруг узнали, как пылко я их люблю. К моей страсти отнеслись серьезно, поэтому, когда кто-нибудь находил в ямке под водостоком круглую коричневую жабу величиной с ладонь, с крыльца на весь сад разносился крик: “Та-ня! Жа-ба!” – приглашавший меня немедленно оценить находку. Я прибегала к водостоку и ворковала над жабой, поглаживая ее по спинке и заглядывая в золотые глаза. Иногда дядя Витя водил меня в парк – послушать пение лягушек, сидевших в большом прямоугольном пруду.

В саду жила белка, она давала спектакль на ореховом дереве – делала передними зубами ровный круговой надрез на зеленой кожуре грецкого ореха, держа его перед собой в лапках. Я зачарованно смотрела на белку – так низко надо мной она сидела, так ровно разгрызала орех.

За обедом тетя Таня скрипела – сегодня борщ исключительный, – но меня на борще не проведешь, я как дома ничего не ела, так и здесь воротила нос и от первого, и от второго. А от клубники не воротила – и однажды слопала целую тарелку, которую тетя Таня поставила передо мной, вынув из холодильника. Наутро горло вспыхнуло, как факел: ангина. Бабушка Женя, приехавшая вместе со мной, возмущалась тети Таниной оплошности – надо же, дать ребенку ледяные ягоды! – Когда я отпылала, но все еще лежала в кровати, она взяла с полки толстую книгу с радужным фиолетово-золотым обрезом и стала читать: “По вешнему по складу // Мы песню завели, // Ой, ладо диди-ладо, // Ой, ладо, лель-люли”. Баллада Алеши Толстого, как ласково называла его мама, разбегалась и на са́мом пригорочке – “Пленкович ты Чурило, // А ты Степаныч Дюк” – сердце екало от радости: вот они кто – молодые княжичи, женихи, а не старые рыбаки и охотники! Стихи сбегали с горки и поворачивали обратно – я просила бабушку читать снова и снова. Да и весь том Алеши Толстого шелестел, ветвился и благоухал, и “Где гнутся над омутом лозы”, и “ой, ладо диди-ладо” навсегда оплетены золотым и фиолетовым узором на обрезе, и рука помнит тепло старинного переплета.

А потом снова был сад с белкой и лягушками и огромным папоротником, который можно было рвать и затыкать за пояс, и поверх желто-оранжевой юбки выходила еще одна, кружевная, так что и Дюк, и Чурило наверняка засмотрелись бы, если бы увидели.

Когда мне было 20 лет, я приехала ненадолго в Киев и остановилась у тети Муси, дяди Витиной сестры. Его самого уже не было в живых, но я села в электричку и, выйдя в Ворзеле, быстро нашла старый дом в глубине густого сада, а в глубине дома – тетю Таню, которая совсем не изменилась – и даже голос ее так же резко скрипел, как раньше. Мы посидели, повспоминали, и, уходя, я попросила у нее том Алексея Толстого – вот же он, стоит на той самой полке – в память о моем украинском лете. Но тетя Таня мне его не отдала – сказала, что теперь тут хозяин – сын, а он в Москве, и без него она ничего отдать не может. Я еще немного подержала томик в руках, полистала и поставила на место. Тогда мне было обидно, но теперь я не жалею об этом. Книга с радужным обрезом осталась со мной – в том доме, в том саду, я закрываю глаза и держу ее в руках, и лозы вьются над омутом, и женихи стучатся в дверь, переодевшись старыми рыбаками. Любить – не значит иметь.

Давно я не вспоминала этот том, эти длинные книжные стеллажи во всю стену, а теперь вот думаю – целы ли они, или кто-нибудь походя расстрелял их из танка – вместе с домом и садом, с белками и лягушками. И фигуркой маленькой девочки, которая до сих пор ходит по тому саду.

Огни на горе

Я стою в толпе встречающих в тбилисском аэропорту – сначала должен прилететь самолет из Дубая, и меня окружают смуглые люди с бумажками, на которых написаны арабские имена. Обладатели имен один за другим выходят из раздвижных дверей, рядом стоит женщина с годовалой девочкой на руках и другая – со связкой разноцветных воздушных шаров. Малышка тянется к шарам, взрослые то притягивают их к ней, то отпускают, ребенок смеется, так они коротают время ожидания.

Симин самолет задерживается на полчаса. Снова двери, откатываясь, выпускают не тех, и опять не тех, и, наконец – вот она, знакомая оранжевая футболка, взмах руки. – Я специально яркую надел, чтобы издали видно было, – поясняет Сима, гася взглядом влагу в моих глазах. И мы идем на остановку – поразительно удачно удалось мне снять на несколько дней квартиру у метро “Авлабари”, 316 автобус из аэропорта останавливается прямо у нашего дома.

* * * *

Невозможно не показать Симе Тбилиси, так лучше сделать это сразу, чтобы потом не приезжать специально. Мы живем почти там же, где я в мае жила с Ваней: не отпускает меня Авлабар. У нас еще остается кусочек вечера, чтобы прогуляться по Тбилиси – мы спускаемся по Винному Подъему, и я ловлю себя на том, что показываю Симе знакомые кварталы с гордостью, как будто это мое приобретение и личная заслуга. Поразительно приспособляемая тварь – человек, хоть горшком его назови, хоть иностранным агентом, хоть с сыном разлучи и из дома вытури, а он поплачет-поплачет, да и посмотрит с робкой нежностью на чужие стены – и стены сдержанно улыбнутся в ответ.

Все радостно здороваются с нами на знакомой улице – и хозяева комнат, сдающихся внаем, и продавец сувениров, когда-то помогавший мне съехать с крутого спуска, не воткнувшись в другую машину, и держатель винной лавочки, сидящий на своем посту с бокалом на круглом столике. Я показываю Симе тбилисских собак, какие они мирные и упитанные – как будто это я сама их так раскормила, показываю мутную Куру, рвущуюся под мост – за кем-то, кто уже уплыл далеко вперед, показываю дышащий петлистый город на горе, и стекающую каплю фуникулера, и стеклянный мост, и “пизанскую” башню театра Резо Габриадзе, и золотого Георгия на площади Свободы – как будто дарю ему все это: оказывается, можно дарить то, что тебе не принадлежит – если ты сам уже принадлежишь этому хотя бы отчасти. Этот странный механизм присвоения чужого пространства завораживает и пугает, мне еще предстоит с этим разобраться. Связь с местом возникает не просто так – в Батуми я прожила вдвое дольше, но душа так и не потеряла своих границ, не смешалась с городом – как вода и масло. А в Тбилиси… Нет, конечно, если бы наш дракон обломал свои зубы, разжал челюсти, я бы не медлила ни минуты – но все-таки, идя по этим улицам, я чувствую, что они не отталкивают меня.

* * * *

Весь следующий день мы с Серафимом бродим по городу. Я еще не видела Тбилиси таким раскаленным – и дома в балконных кружевах, и иссиня-черная брусчатка с седым налетом, и дворики с бельем, и подвальные окошки лавочек с лавашами, и даже платаны – все превращается в дно разогретой сковородки, и ты, кажется, уже тихонько шипишь и скворчишь, переползая из тени в тень.

Серафиму нравится, и я захлебываюсь от жадности – и это показать, и то, и в этот скверик с фонтаном заглянуть, и в тот дворик с кипарисами – а знаешь, что нам Саша Сватиков рассказывал? Мы вот думаем, что кипарис – траурное дерево, а в Грузии, оказывается, когда рождался ребенок, во дворе сажали кипарис – видишь, сколько их тут. А теперь давай на улицу Мачабели свернем, а теперь сюда, а вот Сионский собор, где Грибоедов с Ниной венчались, и у него свечка погасла, потому что лихорадка была, и пальцы дрожали, ну, и ты знаешь, чем все кончилось, а вот памятник Параджанову, весь в плюще. – Почему он летит? Да нет, он не летит, он прыгает, и это не крылья, а полы пиджака. Впрочем, что это я, Параджанов – конечно же, летит.

На углу стоит шелковица – ягоды уже созрели, Сима достает их с высоких веток, пальцы переплетаются с зелеными руками огромного дерева. А на другом углу еще одна шелковица, и еще – они останавливают нас с усмешкой – вы ведь не пройдете мимо, правда?

В ресторан мы еще успеем, а сейчас – домой, к сковороде мяса, к черешням и абрикосам, купленным на рынке за домом, к зелени и помидорам, каких в Петербурге не бывает. Ну, если и бывает, то за такую цену, что они лежат на полке, как на выставке, и редкий эстетствующий богач попросит взвесить пару штук. А здесь они по два-три лари, и Сима поражается – неужели так бывает, и мы едим прямо на балконе, и в тарелках уже почти ничего не видно, потому что быстро темнеет, зато гора напротив наливается вечерними огнями, дышит все глубже и спокойнее.

Брюки и шорты

Мы выходим на станции “Дидубе”, чтобы ехать в Мцхету, к литературоведу Олегу Лекманову. На платформе встречаемся с Екатериной Соллертинской – она здесь в отпуске и тоже едет навестить Олега, так что мы вместе ныряем в волшебный лес ларьков и торговых рядов с тапочками, помидорами, кроссовками, платьями, клубникой, батарейками – смотри, Сима, это же 90-е годы, вот так у нас тогда было, видишь? Сима видит, он вообще любит жизнерадостный хаос ларьков, их воинственный дух – встать на дороге, зазвать, продать, размножиться, окружить, загородить проход ящиками, протянуться вдоль дороги до метро, перекинуться на площадь, расцветить пространство яркой ерундой, поймать прохожего, затормошить, задурить – и выплюнуть, обалдевшего, смутно подозревающего, что купил не совсем то, но зато как быстро и дешево.

Маршрутки стоят посреди этого месива небольшими стадами осликов. Наше стадо, на Мцхету – последнее, за аптечной стекляшкой. Путь недлинный, и мы еще вчера договорились, что до встречи с Олегом съездим в окрестные монастыри. Екатерина намного расторопнее меня – в Мцхете я еще только начинаю заказывать такси, а она уже сговорилась с местным водителем за 40 лари, и вот мы едем по серпантину, и горные склоны медленно и торжественно поворачивают перед нами свои ярко-зеленые грани.

Потом мы стоим над пропастью и смотрим вниз, где хрестоматийно обнимаются, “Струи Арагвы и Куры”, и я гадаю, здесь умирал, истаивая от печали, Мцыри или не здесь, а вокруг мечется толпа туристов с бесконечными селфи, рвутся привязанные к ограде воздушные шары, в лавочках под храмом Креста торгуют карикатурными бурками и черкесками – так что мы довольно быстро сбегаем от суеты, съедающей один из лучших пейзажей в мире, обратно в машину.

Феномен влияния праздной толпы на местность еще предстоит изучить. Битов не зря написал, что переделкинский пейзаж “выпит Пастернаком”. Вряд ли на фоне памятников фотографируются исключительно гении, но миллионы взглядов, скользящих по знаменитым камням, все же оставляют на них след, полируют их, покрывают невидимым лаком. Этот тончайший слой становится преградой между храмом, статуей, рекой, горой – и моими глазами, смотрящими на них здесь и сейчас. Старинные города не приспособлены не только для современных автомобилей, но и для противоестественных толп, снявшихся с места и покатившихся по миру в поисках красот – раньше для семейного альбома, теперь для инстаграма. Пейзажи тоже неуловимо меняются, захлестнутые волнами человечков с телефонами и камерами – не удивлюсь, если когда-нибудь физики откроют некие неведомые частицы, искажающие пространство, когда на него смотрит слишком много глаз.

Шио-Мгвимский монастырь встречает нас тишиной, оправленной в жаркий грохот кузнечиков. Туристов здесь нет вообще, мощеная дорога со смиренным достоинством поднимается вверх. Я с почтением спрашиваю у старого худого монаха, как называется храм. Монах отвечает – он явно расположен к разговору. Отец Георгий живет здесь 17 лет. Но он не всегда был монахом – окончил ВГИК, работал в кино, колесил по стране. Я сразу вспоминаю книгу путинского духовника Тихона Шевкунова “Несвятые святые”, стоящую у нас дома на полке и, несмотря на репутацию автора, очень неплохую – тот ведь тоже в монахи из режиссеров подался. Я осторожно интересуюсь у отца Георгия, что его привело в монастырь, но он отвечает как-то неопределенно. В монастыре ему нравится – тихо, спокойно, только туристы иногда досаждают. – Чем же, отец Георгий? – Да голые приходят – и он показывает рукой, какие короткие у них бывают штаны. – А почему в шортах в монастырь нельзя? – меня действительно давно мучает этот непростой вопрос: какой соблазн видят монахи в волосатых мужских ногах. – Ну, как же, – отец Георгий удивляется моей тупости – представьте себе, что я сейчас в трусах перед вами выйду, ну, что это будет?!

Серафим, кстати, тоже не одобряет моего непонимания: почему Церковь – учреждение консервативное, хранящее традиции, должна бежать за всякой летучей модой? Есть штаны, они длинные, а все, что выше колен, – трусы, точка.

Все-таки когда касаешься ладонью стены храма VI века, сердце замирает. Еще по просторам будущей родины носились безымянные орды кочевников, а сюда уже пришел из Сирии святой Шио и вырыл пещеру, и монахи свили себе гнезда в скале, как ласточки – в желтом песчанике до сих пор виднеются круглые дыры. Самый древний храм – Иоанна Крестителя: четыре стены из неровных камней и крыша, а что еще нужно для молитвы? И какие могут быть украшения, когда вокруг горы?

Остров счастья

Олег Лекманов водит нас по Мцхете. Я все не могу понять, чем так досадил отечеству мирный литературовед, что отечество недвусмысленно намекнуло: лучше бы ему убраться. То, что писатель земли русской Прилепин оскорбился гражданской позицией Олега, я как раз понимаю – трудно все-таки вынести, когда автор блестящей книги о Есенине вдруг оказывается либералом: если ты либерал, то зачем трогаешь нечистыми лапами наше святое достояние? Отечество рассуждает проще: подписывал неправильные письма, выходил на антивоенные протесты – а не прогуляться бы тебе, дорогой, куда подальше.

Вот Олег и гуляет, объясняя нам, что все эти изящные коттеджи построил Саакашвили, и на той улице тоже, и вот это удивительное отделение полиции – опять же он: два приподнятых над землей дерновых полукруга, внутри поблескивают стеклянные двери, а на крышу хочется взбежать, такая она травяная и веселая. Кажется, что там обитают не полицейские, а хоббиты, и что в городке с такой архитектурой ничего плохого в принципе не может случиться.

Мы подходим к главному храму – в воротах нас встречает высокий монах, бегло оглядывает и властно спрашивает – православные? – Да, – отвечаю я за всех. – Тогда идите, благословляю.

Никто не ведется на приглашение святого отца, кроме меня – исключительно из чувства неловкости, как же, тебя благословили, а ты… – я заворачиваю за ним в каморку, прилепившуюся к стене. Он берет из миски огромную кисть, брызгает на меня святой водой и указывает на столик с бумажками – за здравие и за упокой. Я вздыхаю, послушно пишу имена и оставляю пожертвование в 5 лари, ради которого и затеян весь этот цирк. Когда я выхожу, Сима поднимает брови – ну, ты что? – Да ладно, говорю, это все-таки его хлеб.

У ворот нас поджидает еще одна фигура – стройная пожилая дама в черном платье и черной шляпе предлагает экскурсию по главному храму. Мы с Ваней уже здесь были и случайно слышали краем уха ее рассказ о том, как старинные фрески смыли и записали новыми к приезду императора Николая I, а тот взял и не приехал, Голос дамы звучит взволнованно, а выглядит она в точности как старые петербургские посетительницы филармонии – я еще застала таких, только шляпки у них были поменьше. Мы вежливо отказываемся от экскурсии, Олег, который тоже заметил даму, улыбается: ее, говорит, тут все знают и за манеру одеваться называют старухой Шапокляк; впрочем, экскурсовод она прекрасный и невероятно темпераментный.

Мимо нас проносится несколько гладких лоснящихся лошадей, они испугались неистово гудящей свадебной машины в розовых лентах и летят галопом куда-то в поля. Мы кружим по Мцхете от святыни к святыне, подходим к остаткам старинных росписей в главном храме, к языческим бычьим головам, торчащим из стен, к женскому монастырю с крохотной церковкой, сплошь расписанной изнутри, к пруду, где катаются на лодках, но не купаются. Олег уже все изучил и показывает нам то, до чего сами мы вряд ли бы дотянулись, но разговор все время сворачивает на Россию – невозможно ни на миг вынуть ее из себя.

Мы заходим на полчаса в деревенский дом, где Олег с семьей снимает большую комнату. Хозяева угощают нас сливами прямо с дерева, мелкими и зелеными, но удивительно сочными. Я смотрю на Симу и не верю, что он рядом. Это кажется таким естественным, таким единственно возможным, а островок грузинской земли, где мы, наконец, можем быть вместе, – островом счастья.

Вздохи побежденных

Разлука – коварная вещь, как горная тропинка: слева скала, справа обрыв. Особенно, когда живешь в царстве волшебных гаджетов, где каждый вечер перед тобой возникает родное лицо в светящемся прямоугольнике экрана – вроде и не расставались, и комната знакомая плавает в тумане за плечом.

Эта иллюзия – одна из самых коварных. Возможно, писать, как встарь, длинные письма убористым почерком было бы честнее и лучше: письмо – вот оно, над ним склонялись, обдумывали слова, перечисляли подробности жизни, боясь что-то упустить, его можно взять, потрогать, спрятать в стол, перечитать через 10 лет и удивиться – ах, вот оно как было, оказывается. А лицо на экране повисит-повисит, да и погаснет и на подробностях жизни задерживаться не станет. Потому что зачем – можно ведь завтра позвонить и поговорить еще. Но завтра не существует. Неповторимые детали жизни, которые и есть – жизнь, ускользают в зазор между недосказанным вчера и забытым сегодня.

Телеграм-канал Татьяны Вольтской: https://t.me/voltskaya

Редакционные материалы

album-art

Стихи и музыка
00:00